Итак, Маша была права, говоря, что ее присутствие в доме необходимо. Но каково жилось ей самой в это время? Чтобы ответить на этот вопрос, стоит только взглянуть на нее. Из пухленького, розовенького ребенка, каким она была, выезжая из Петербурга, она превратилась в худощавую девочку с бледным лицом, побелевшими губами, с выражением постоянной тревоги в больших, темных глазах. Глафира Петровна ненавидела ее и выказывала эту ненависть на каждом шагу. Не проходило дня, чтобы Маша не выносила от нее самую грубую, оскорбительную брань; то она задавала девочке какую-нибудь трудную работу и требовала от нее самого тщательного исполнения этой работы, то уверяла всех и каждого, что она не способна ни к какому делу, и не позволяла ей ни до чего дотронуться. Даже пищей старалась она постоянно обделить ее, и Маше нередко приходилось утолять голод куском черствого хлеба, который из сострадания давала ей кухарка. Об одежде и говорить нечего. Девочка донашивала старые платья, сшитые ей матерью, и с трудом выпросила себе пару толстых башмаков, когда ее ботинки и галоши разорвались до того, что их нельзя было надеть на ноги. Часто Маша обливалась горькими слезами, лежа на своей жесткой, грязной постельке и вспоминая свою прежнюю жизнь с матерью, но когда Анна Михайловна обнимала ее и называла своим ангелом-утешителем, когда Любочка ласкалась к ней, когда Лева мечтал вместе с ней о том, каким он будет хорошим человеком, — она забывала свои собственные печали и ей казалось, что она не может уехать из этого дома.
В один майский день Григорий Матвеевич вошел с озабоченным видом и распечатанным письмом в руках в столовую, где все семейство ожидало его к обеду.
— Надобно приготовить три комнаты внизу, — обратился он к жене и к Глафире Петровне, — к нам едет из Сибири дяденька.
— Неужели дяденька Геннадий Васильевич? — с каким-то благоговением спросила Глафира Петровна.
— Да, вот что он пишет: «Довольно я потрудился на своем веку, пора отдохнуть: покончил все дела и теперь еду доживать свой век в Питер. По дороге заверну к тебе, племянничек, заглянуть на твое житье-бытье».
— Ну, что же, братец, — заметила Глафира Петровна, с умилением слушая этот отрывок письма, — такого гостя, как дядюшка, большое счастье принять в своем доме. Он человек почтенный, да и достатком его господь наделил.
— Еще бы, нам с тобой такого достатка и во сне не видать! Надобно чтобы все в доме было в порядке, пусть старик подольше поживет у нас. Кроме нас, у него ведь и родни нет!
Ожидание дорогого гостя произвело в доме еще большую суматоху, чем приготовления к празднованию дня рождения Григория Матвеевича. Для Геннадия Васильевича приготовили в первом этаже дома три комнаты, куда снесли самую удобную мебель со всего дома. Для услуг ему нанят был ловкий и расторопный лакей; в помощь кухарке, приготовлявшей незатейливые обеды Гурьевых, приглашен был повар, славившийся в городе своим искусством. Весь дом приведен был в порядок, прислуге приказано было строго-настрого служить как можно усерднее гостю.
— Уж ты, пожалуйста, Анюта, — упрашивал Григорий Матвеевич жену, — будь как можно любезнее с дядюшкой, брось свои кислые рожи, пока он здесь, смотри веселей да и детям закажи быть поласковее к нему.
Впрочем, к детям Григорий Матвеевич и сам обратился по этому случаю с краткою, но сильною речью:
— Слушайте, ребята! — сказал он им вечером накануне того дня, когда ожидали приезда гостя. — Завтра приедет дедушка, смотрите, целуйте у него ручку и будьте как можно почтительнее к нему. Если кто-нибудь осмелится сказать ему неприятное слово, я того засеку до полусмерти. Наперед предупреждаю!
Эта речь и волнение старших не могли не подействовать на детей. Володя с любопытством ожидал гостя, для которого делалось так много приготовлений; Маша с грустью думала об этом незнакомом родственнике, перед которым ей придется унижаться, чтобы избегнуть больших неприятностей; Любочка дрожала при одном имени деда и упрашивала мать запрятать ее куда-нибудь на все время, пока он будет в доме. Лева со злобой глядел на суету домашних и, только уступая слезным просьбам матери и Маши, обещал вести себя прилично; один Федя с удовольствием мечтал о дедушке.
— Он, должно быть, очень богат, — рассуждал мальчик, — гораздо богаче Григория Матвеевича, — я постараюсь угодить ему, может быть, он сделает что-нибудь для меня, устроит меня куда-нибудь.
Наконец настала торжественная минута: к крыльцу дома Гурьева подъехала дорожная карета, нагруженная подушками чемоданами, а из нее, ворча и тяжело опираясь на руки лакеев, вылез и сам Геннадий Васильевич. Григорий Матвеевич, Анна Михайловна и Глафира Петровна встретили его на лестнице и почтительно поцеловали его руку. Все дети сделали то же и тотчас же получили приказание удалиться, чтобы не беспокоить дедушку. Впрочем, Федя успел украдкой оглядеть лицо и всю фигуру родственника, от которого ожидал себе милостей. Это был невысокого роста, толстый старик, с красным одутловатым лицом, толстыми отвислыми губами, седой, плешивой головой и седыми же бровями, нависшими над маленькими серыми глазами. Вся внешность старика была такого рода, что внушала мало надежды на доброту, и Федя с грустным вздохом заметил это.
Действительно, угождать Геннадию Васильевичу и услуживать ему оказалось гораздо труднее, чем воображал Григорий Матвеевич. Геннадий Васильевич был богач, наживший миллионы не столько трудом, сколько предприимчивостью, и воображавший, что все должны преклоняться перед этими миллионами. Он не жалел денег на свои прихоти, не прочь был даже щедро наделить человека, умевшего угодить ему, но был так капризен и взыскателен со всеми окружающими, что даже Глафира Петровна, умевшая и любившая подслуживаться, говорила через два дня по приезде его: